, No 1—2),— трех больших повестей, напечатанных им уже после издания его книжек. Из них тоже могло бы составиться почти таких же два томика...
- Правда, Василь не обижает бедных лошадей и не продает их сена и овса на сторону, не бьет понапрасну бедного козла на конюшне, не ходит в кабак по ночам и не бранит тайком своего барина...
/> МАТВЕЕВ АРТЕМОН СЕРГЕЕВИЧ Ближний боярин, наместник разных городов, царския большия печати и государственных пос..
Увидев ее в настоящем положении, иной подумал бы, что она в глухой Сибирский край и в этот дом перенесена из столицы какою-нибудь волшебною силою. Она погружена была в задумчивость и не замечала нежных взглядов, бросаемых на нее от времени до времени дородною женщиною, которая, казалось, любовалась ее красотою. Внимательный наблюдатель тотчас узнал бы в этих двух особах мать и дочь. - Полно тебе читать, Анисим Аникеевич, - сказала дородная женщина. - Уж мне, право, эти петербургские журналы!.. Как придет почта, так дня два к нему и приступу нет. Смотри, уж самовар скоро выкипит; чай настоялся, как пиво доброе, а ты и не принимался еще пить! - Тотчас, Гавриловна! - вымолвил Анисим Аникеевич, не сводя глаз с книжки и подавая ей серебряный стакан. - Пашенька, - продолжал он, - сочкни-ка со свечки. Молодая девушка поспешила исполнить его приказание. "Верно что-нибудь интересное, батюшка!" - сказала она. - Да такое интересное, - отвечал с жаром Анисим Аникеевич, положив на диван раскрытую книгу, а на нее серебряную табакерку с чернью, - такое интересное, что я отроду не слыхивал, да и во сне мне не грезилось! - Ах, мои матушки! - вскричала Степанида Гавриловна, - уж не опять ли было наводнение в Питере? - Не наводнение, матушка, а наваждение, если это, прости господи, не враки! Дело идет о каком-то магнетизме. Слыхала ли ты про него, когда была в Петербурге, Пашенька? Пашенька вздрогнула, как будто вспомнила о чем-то страшном и отвратительном. "Слыхала, батюшка!" - сказала она вполголоса. - Рассказывай, что такое? - вскричал Анисим Аникеевич и опять поставил на стол серебряный стакан, поднесенный уже к губам. - Года четыре тому назад, - начала рассказывать Пашенька, - когда только что взяли меня из пансиона, я часто бывала в доме графини N***. У них была горничная девушка, которая вдруг впала в странную и необыкновенную болезнь. Звали ее Катериной. Катерина, сначала редко, потом чаще, наконец раза два или три в день получала припадки, во время которых она плакала, смеялась, говорила, бог знает что, чего после сама никак не помнила! Припадки эти оканчивались обыкновенно конвульсиями... - А что это такое, конвульсии? - спросила Степанида Гавриловна. - Конвульсии, - отвечал Анисим Аникеевич с приметным нетерпением, - не что иное, как кривлянья, - вот как ты кривляешься, когда страдаешь животом... - Конвульсии не то, что кривлянье, - подхватила Паша, вступясь за мать, - это род судорог... - Знаю, мой друг, знаю, - прервал ее отец, качая головою. - Продолжай, Пашенька. - Припадки Катерины обыкновенно оканчивались конвульсиями, на которые страшно было смотреть! Мне несколько раз случалось видеть эти конвульсии, и от одного воспоминания у меня на голове волосы шевелятся! Вообразите себе, батюшка, что в продолжение этих конвульсий двое мужчин не в состоянии были ее удержать; она так изгибалась, что никто не мог смотреть на нее без ужаса! Иногда голова ее заворачивалась назад, так, что сходилась почти с ногами... - Упаси господи! - вскричала Гавриловна. - Пашенька! да она верно была беснующаяся? - И в Петербурге многие так полагали, - сказала Паша. - Вот видишь, Анисим! - опять вскричала Гавриловна, - стало быть, я еще не совсем пошлая дура! И в Петербурге верят беснующимся... - Ах, матушка! кто говорит, что ты дура? - сказал с досадою Аникеевич. - Я знаю, что ты умна, чересчур умна! (Надоела, как горькая редька, - проворчал он себе под нос). Продолжай, Пашенька!
...
На конце деревеньки, в которой только домов с десяток и было, возвышался какой-то не виданный мною доселе пригорок, закрывавший собою небольшой пруд. Росло на этом пригорке несколько березок раскидистых и поразительно зеленых. Я уже собирался было идти туда, потому что, прошедши перед этим три степных губернии, редко, бывало, удавалось днем, в селе, выпроситься отдохнуть. Городской сюртук распугивал деревенских ребятишек, которые за отсутствием старших, ушедших в поле, остаются дома со слепыми бабками или с неподвижными от старости дедами.
— Ты куда же, красавик, собираешься-то? Ты вот отдохни возьми: в избе хошь, так в избе, а то бы на сенницу пошел, аль в сенях, может, хочешь? Ну, в сенях отдохни,— отдохни в сенях-то. Ишь вить, рай у нас в сенях-то. Ни мушки, ни блошки, ни комарика.
Язык не хотел повернуться, чтобы сказать спасибо за ласку. Так ныло и страдало тело, измученное непривычным трудом. От глиняного полу сеней веяло такой освежающей, такой нежащей прохладой, что трудно было придумать в это время постель более удобную.
— Ты что же, касатик, так прямо на пол ложишься-то? Ты погоди, я вот тебе подушчонку подброшу,— подушчонки-то у меня, признаться, перовые — мякота! Я сама не люблю как-нибудь-то! Мягко спать-то люблю я, грешница! О-ох! Как нам на том свете за грехи-то наши тяжкие отвечать будет? А уж люблю, люблю, родимый, помягче соснуть!..
И она действительно подбросила мне какой-то блин в засаленной пестряди, который только самому живому воображению мог напомнить настоящую подушку, хотя и это было для меня такой роскошью, которой не знал я в продолжение почти трех недель.
Лежу я, а неумолчный язык бабы вызывает в душе моей страшную злость на нее, затем что мешает мне она отдаться тому сладкому сну, которого так жаждет усталое тело.
— Откелича идешь-то, голубчик? — звенит досадная баба.
— Из Саратова...